Играть эти жалобные песнопения – вариации для волынки – я научился еще в детстве. Мною при этом двигала весьма далекая от романтики мысль, что медлительность этих мелодий оставляет мне достаточно времени, чтобы извлекать из волынки звуки, лишенные фальши. Позднее я осилил и марши. Но жалобная мелодия сейчас больше соответствовала тем идеям, которые я стремился выразить в портрете Зои Ланг. И я стоял в горах Монадлайт, пока не взошла луна, и играл что-то среднее между старинным мотивом, известным под названием «Мытарства короля», и моей собственной импровизацией на тему этой мелодии. Как хорошо, думал я, что здесь нет моего старого учителя и не надо бояться, что он услышит фальшивые ноты и писклявые звуки, время от времени издаваемые волынкой.
Шотландские заунывные мелодии можно играть целыми часами, но прозаическое ощущение голода – в моем случае – обычно обрывало их. Так было и сейчас, и я вернулся в свою хижину в приятном меланхолическом настроении и с удовольствием приготовил и съел ужин.
В горах я всегда просыпался рано, даже зимой, когда солнце не спешит подниматься над горизонтом. На следующий день я чуть свет уже сидел перед мольбертом, наблюдая, как медленно меняется освещение изображенного мною лица. Передо мной почти зримо проявлялась личность Зои Ланг. Увидит ли кто-нибудь еще, думал я, это постепенное рождение и раскрытие ее индивидуальности? Если этот портрет удастся мне и его вывесят в какой-нибудь картинной галерее, зрители, проходя мимо него при ярком освещении, сочтут этот эффект трюком фокусника: вот женщина кажется молодой, а вот уже нет.
Когда дневной свет окончательно набрал силу, я все еще сидел, удобно устроившись в своем новом кресле, и пытался пробудить в себе необходимую смелость, чтобы продолжить работу. Воображать себе что-то и осуществить то, что рисует твое воображение, – это не одно и то же. И если я не напишу того, что создало мое воображение, то пойму, что смелости мне недостает, что творчески я бессилен, пусть даже портрет незнакомой женщины, стоящий сейчас передо мной, кому-то и покажется законченным и искусным.
Перед отъездом из Лондона я обшарил кухню в доме Айвэна и матери в поисках остро заточенного ножа и в конце концов остановил свой выбор не на ноже, а на термометре для мяса. У этого инструмента оказалось острие, кончик которого способен был и резать, и царапать. Это острие полагалось втыкать в мясо. Круглый диск с цифрами, из которого оно торчало, показывал температуру и уровень готовности мяса: недожаренное, средней готовности, готовое.
– Конечно, ты можешь взять термометр с собой, но зачем он тебе? – удивилась моя мать.
– Эта штука прочна и царапается. А диск – хорошая рукоятка. Ничего лучше мне и не надо.
Мать снисходительно улыбнулась: еще одно чудачество ее странного сына.
Так у меня появился этот превосходный инструмент. И освещение у меня было, и что делать – я знал.
Но пока что я сидел неподвижно, и меня била нервная дрожь.
Вот он – сделанный карандашом рисунок. Портрет Зои Ланг. Здесь она такая, какая есть на самом деле. Ее лицо освещено под тем же углом, что и на портрете, который стоит передо мной на мольберте. Это должно облегчить задачу.
Надо увидеть старое лицо сквозь молодое.
Я должен представить это второе лицо ясно, отчетливо, безошибочно. Я должен увидеть его сквозь душу этой женщины.
Я должен выразить сожаление об ушедшем навсегда времени. Да, выразить сожаление, но не придавать ему оттенка трагедийности. Стойкость духа в бренном теле – вот что я должен передать.
Должен – и не могу.
А время шло.
Когда в конце концов я взял в руки термометр для мяса и провел им первую линию, приоткрывая серый тон портрета, мне казалось, что я уступил какой-то внутренней силе, подавившей мою волю.
Я начал не с лица, а с шеи. Наверное, это была уловка, попытка обмануть самого себя. Если мне не по плечу осуществить собственный замысел, то я нарисую потом какой-нибудь пушистый шарф или ожерелье с драгоценными камнями, чтобы скрыть свою неудачу.
Внешняя оболочка возраста виделась мне не только в морщинах лица. Нет, она казалась мне чем-то гораздо большим: темницей, узилищем духа.
Почти бессознательно, подчиняясь инстинкту, я проводил царапающим острием по краске. Эти серые царапины – цвет плоти, но пусть он будет не более чем фоном. Эти серые царапины – тюремная решетка. Я нацарапал эту решетку с жестокостью, которую Зоя Ланг почувствовала во мне. Смягчить жестокость своего замысла, пойти на компромисс с самим собой я не мог.
Я старался не полагаться на удачу и прослеживал направление каждой линии в своем воображении, пока передо мной не вырисовывался результат. На это уходило до получаса времени. Любая ошибка, со страхом осознавал я, может стать непоправимой. В тот день стояла холодная погода, но я весь взмок от пота.
К пяти часам вечера очертания лица старой Зои Ланг с беспощадной правдивостью выглянули из ее юной души. Я отложил в сторону кулинарный термометр, несколько раз согнул и распрямил онемевшие от усталости пальцы, взял мобильный телефон и вышел из хижины, чтобы пройтись.
Сидя на гранитном валуне и глядя вниз на долину, где, казавшиеся отсюда крошечными, ползли по автостраде автомобили, я позвонил матери. В трубке слышалось потрескивание, связь оставляла желать лучшего.
Мать заверила меня, что Айвэн наконец-то избавился от депрессии, стал одеваться как и прежде, говорит, что больше не нуждается в помощи Вильфреда. Недавно приходил – нет, прибегал – Кейт Роббистон и остался доволен состоянием своего пациента. Моя мать тоже была довольна и стала спокойнее.